September 6th, 2020

"БЛАЖЕНСТВО ПЛАЧУЩИХ"... Тестовый отрывок из новой книги

…Благодаря той вынужденной откровенности, с которой Фрейд делал публичными некоторые результаты своего самоанализа, мы знаем причины его стремления вывести все, непосредственно связанное с материнским объектом и материнским комплексом, за пределы как психоаналитического дискурса, как и психоаналитической практики. Мы знаем его сны и видим при профессиональном погружении в текст «Толкования сновидений», что появление там образа матери или темы о материнстве всегда сопровождаются символикой смерти. Для примера достаточно напомнить о «главном сне» основоположника психоанализа – сновидении об инъекции «Ирме», где ситуация беременности его жены Марты, ее грядущего материнства, трансформируется в символику смертельной болезни и маркируется запахом триметиламина, т.е. запахом падали.
Тут стоит заметить, что Ханс Кристиан Андерсен при рассказах о себе такой откровенностью не отличался. Толстые тома его «Жизнеописания» и «Сказки моей жизни» содержат подробные описания мест, где он побывал, остроумные заметки о жизненных ситуациях, в которые он попадал, и любопытные замечания о людях, с которыми он встречался. А о нем самом там – только внешняя канва жизни: приехал – уехал, что-то написал и опубликовал, с кем-то познакомился и побеседовал. И все… Только его сказки (как и сны у Фрейда) позволяют нам получить представление о его подлинной душевной жизни, о его боли, о его страданиях, о глубинных травматических основаниях его фантазий, о том его «подлинном Я», голосом которого Андерсен разговаривает с собой и с нами в своих сказках. И, кстати, в этом отношении к «подлинному Андерсену» нам приблизиться проще, чем к «подлинному Фрейду», поскольку последний не только уничтожил весь свой ранний архив времен рождения психоанализа, заранее в письмах к невесте злорадствуя по поводу горестной судьбы своих биографов, но и снабдил публикацию своих сновидений такими пояснениями, комментариями и толкованиями, которые предельно затрудняют понимание отраженных в них глубин его психики. Но для того, кто сможет преодолеть эти искусственные препятствия, созданные автором «Толкования сновидений», и все же разгадать составленный им из своих снов ребус (это, кстати, его собственная метафора), в психоанализе больше не остается загадок и тайн, поскольку весь он со всеми его теориями и практиками есть рационализация и отыгрывание фрейдовского негативного материнского комплекса, во всех его сновидениях доминирующего.
И Фрейд, и Андерсен, несли в себе по жизни обостренный негативный материнский комплекс, причинявших им несомненные душевные и телесные страдания. «Царство Матерей» не стало для них сказочным Родным Домом, где тебя «накормят, напоят и спать уложат». Для них это была пропасть, ведущая в Ад, где «холод, мрак, скорбь и скрежет зубовный», где царит ледяной холод нелюбви и отторженности, где властвует Мертвая Мать – Снежная Королева. А на краю этой пропасти поселилось воплощение «орального упрека» – ужасная и безжалостная Сфинкс, зубастая и когтистая Зверюга с материнской грудью.
Но при таких равных, если можно так сказать, «стартовых условиях» Фрейд и Андерсен не просто различным, хотя и однотипным, образом сублимировали этот свой первичный младенческий травматизм (один рассказывал людям свои сны и учил их входить на кушетке в трансовое состояние подключенности к инфантильному опыту, другой – рассказывал людям свои сказки и учил их «обращаться вспять», т.е. регрессировать, и становиться «как дети»), но и совершенно по разному выстроили маршруты своего самоанализа, своего путешествия в глубины собственной души.
Многое, правда, их и объединяло, да и не могло не объединять при столь принципиальной схожести постравматических психотипов, производных от заморозившей их души травмы сепарации от Матери. Например – неодолимая тяга к путешествиям, которая, как мне представляется, является реактивной компенсацией подобного рода травматизма (я называю это «синдромом Колобка»). Для человека, им заряженного, любого рода Дом как символ материнского тела, является сосредоточением былого младенческого травматизма. И потому рано или поздно у него формируется неодолимое влечение к «перемене мест», к бегству как спасению, к путешествию как альтернативе сумасшествию.
В те годы, когда жил Андерсен, подобный ему путешественник, объехавший всю Европу, побывавший в Стамбуле и даже в Африке, был явлением воистину уникальным (и потому его путевые заметки мгновенно становились бестселлерами). Фрейд для своего времени уже не был уникумом, но его ежегодные четырехмесячные вакации, которые он проводил, бродя по Альпам и осматривая достопримечательности европейского континента, также явным образом выходили за пределы тогдашней обыденной жизни людей его круга. Сегодня же, когда нарциссизм, понимаемый нами как результат уязвленности «поцелуями Снежной королевы», стал массовым явлением, путешествуют все , а идеалом путешествия является возможность окунуться в теплую соленую воду, так точно воспроизводящую ту амниотическую жидкость, которая окружала нас в материнской утробе. Окружала тогда, когда мы были телесно и психически едины с Матерью и ничто не предвещало последующих ужасов потери ее тепла. Кстати, до начала прошлого века, когда нарциссический тип организации психики начал претендовать на переход из зоны психопатологии и экзальтированной оригинальности в зону все менее и менее относительной нормальности, морские купания были не в моде и практиковались исключительно в лечебных целях.
И все же разница этих маршрутов путешествия в глубины собственной души, по которым пошли великий сказочник и первый психоаналитик, несомненна. Помимо множества прочих обстоятельств, она определялась кардинальным различием того, что в психоанализе называется «семейным романом», т.е. наложением реальных и фантазийных родительских образов друг на друга и на событийную канву личной биографии.
Фрейд погрузился в свой сновидческий самоанализ в 1895 году и практически сразу же пережил смерть Отца, с первообразом которого вынужденно идентифицировался, мгновенно из моложавого, восторженного и стеснительного сорокалетнего мужчины превратившись в сухого, мрачного и седого старика. И начав сложный и мучительный путь силового противостояния властному давлению Царства Матерей, приступив к выстраиванию своего психоанализа как деятельной и ментальной защиты от его царицы – Снежной королевы. Фаллическими ключами, найденными им в арсенале символики Бессознательного и объявленными универсальной отмычкой, он надежно, как ему казалось, запер Дверь в мир материнского комплекса. Но из-под этой Двери, отгораживавшей его от ледяного обиталища Мертвой Матери,  всё равно сквозил холод вины за матереубийство, порождавший у него приступы танатофобии. Этот страх подавлял желание «бегства в Смерть» как наказания за эту фантазийную вину, которую он в итоге искупил многолетним телесным страданием.
К концу жизни, после более чем 30 хирургических операций, связанных с удалением метастазов постоянно растущей опухоли в полости рта, вся оральная зона у Фрейда, т.е. зона телесной фиксации неосознаваемой памяти о младенческом единении с Матерью, которую он до того так тщательно прижигал сигарами, превратилась в источник постоянной боли, причиняемой ему протезами нижней челюсти и верхнего неба. Именно Фрейд, кстати говоря, описал онкологию как психосоматическое заболевание (где соматические клетки получают от Бессознательного импульс перехода в режим зародышевых), связанное с самонаказанием за неосознаваемое фантазийное матереубийство, за неотреагированный иными способами агрессивный упрек, превративший живую Мать в мертвую.
Помимо такого самонаказания через бегство в болезнь и смерть, существуют и иные способы искупления вины перед Мертвой Матерью; и опыт общения со Снежной Королевой «маленького Кая», т.е. персонификации младенческих переживаний Ханса Кристиана Андерсена, демонстрирует это весьма наглядно. Прежде всего это – интроективное поглощение материнского объекта, младенческое всасывание его в себя, превращение его в часть собственной психики. Но для Зигмунда Фрейда такие варианты защиты были недоступны в силу отсутствия провокативных импульсов из реальности, запускающих у взрослого человека регрессию к младенческим фантазиям матереубийства. Ведь его реальная, а не фантазийная, мать – Амалия Натансон, была долгожительницей и умерла в 1930 году, когда основоположнику психоанализа было уже почти 75 лет. Сразу же после ее смерти Зигмунд Фрейд напишет своему соратнику и другу Шандору Ференци, что теперь и сам он имеет право умереть и что ценности жизни теперь существенно изменились в глубинах его психики. В итоге, как известно, он добровольно ушел из жизни, устав от мучений и попросив своего домашнего врача Макса Шура сделать ему смертельную инъекцию морфина . А перед смертью, очевидно заглянув-таки за потаенную Дверь, оставил в своем дневнике такую вот последнюю запись: «Мистика смутного восприятия в себе Нечто как Царства, лежащего за пределами нашего Я» («Mystik die dunkle Seibstwahrnehmung des Reiches ausserhalb des Ichs, des Es») .
Андерсен же, напротив, начал свой сказочный самоанализ сразу же после смерти своей матери – Анны-Мари Андерсдаттер-Гундерсен, защитно интроецировав материнский объект, поглотив его, создав на его основе в своей психике нарциссический кокон как своего рода суррогатную утробу «мертвой матери» и поселившись в нем в лице «маленького Кая», примостившегося к трону Снежной королевы. Такова была его примитивная (младенческая, орально-поглотительная) защита от смерти матери, выбросившей его в ледяной мир нелюбви и одиночества. Он как бы выстроил вокруг этого ледяного мира зеркальную оболочку, нечто вроде хрустального гроба, но не прозрачного, а с внутренней зеркальной тонировкой. И поселился в этом гробу, примостившись к телу «мертвой матери», ставшей теперь прекрасной и совершенной, уже не способной предать его и покинуть .
Вот, что он написал в Копенгаген своей приятельнице Хенриэтте Вульф, узнав в декабре 1833 года во время поездки по Италии о смерти матери: «Сегодня вечером я получил письмо… о смерти моей старой матери; ее положение было плачевным, и я почти ничего не мог для нее сделать… Господь взял ее к себе, и я по-сыновьему благодарен ему за это; и все же ее смерть меня глубоко потрясла. Теперь я действительно совершенно один – ни одно существо не обязано природой любить меня» (2, 85). Это чувство одиночества преследовало Андерсена до самого конца его жизни. Потеряв мать, он поведенчески, а пожалуй что и внешне, зафиксировался в позиции маленького ребенка, мучительно страдающего и плачущего навзрыд от малейшего подозрения в нелюбви со стороны окружающих, радостно уходящего от взрослого мира, где никто никого не обязан любить, в мир своих сказочных фантазий о людях-цветах, открытых, наивных и доброжелательных, не знающих горя и принуждения.
Защитная фиксация на травме сепарации от Матери, превращение фантома Мертвой Матери, убитой оральными упреками, в устойчивую интрапсихическую инстанцию (своего рода – материнское Сверх-Я) превратила младенческую персонификацию датского сказочника, т.е. «маленького Кая», в Мертвого Ребенка , но тут уж ничего не поделаешь. Это состояние «живого мертвеца» мучительно, оно нагружено фобиями и навязчивостями, его симптомы демонстрируют предельный уровень аутоагрессии, самонаказания за грех матереубийства. Но «поцелуи Снежной Королевы» купируют эти страдания (почему и как – мы пока что не знаем, но вскоре поймем), излечивают от симптоматических проявлений страха и вины, порожденных фиксацией на патогенной модели младенческого опыта.
Сказочная фантазия Андерсена переносит нас в мир, недоступный ранее сказочной культуре, никем из сказочников до него не описанный. Все мы помним, к примеру, сюжеты из русских народных сказок, где Мертвая Мать (Баба-Яга Костяная Нога) пытается засунуть в Печь, т.е. «родить обратно», Ребенка, волею судеб попавшего в ее Избушку на курьих ножках. В этом классическом сюжете сказка символически описывает и внедряет в психику «сказуемого» ребенка защитный алгоритм предотвращения опасной регрессии к травме сепарации: сопротивление на границе младенческого мира, отказ возврата в Печь; агрессия по отношению к Мертвой Матери; перенос объекта этой агрессии на Отца-Страшилку (Кощея Бессмертного), его фантазийное убийство; реабилитация Матери и ее «оживление» в виде Василисы Прекрасной и Премудрой.
Как раз этим путем и пошел Фрейд, который упрямо, буквально как сказочный Ивашка, уперся в печную заслонку, т.е. в Дверь в Царство Матерей, запер ее Ключом-Фаллосом, выкованным из собственных кастрационных страхов, отринул от себя младенчество, но не вошел в детство, начав позиционную войну на два фронта: и с Бабой-Ягой, и с Кощеем. Начал войну, которую он и назвал психоанализом. Он вырыл линию обороны, оборудовал защитные позиции и остался на всю жизнь воевать на этой линии фронта , отделяющей младенчество от детства, где отступать ему было некуда, а наступать было невозможно. Куда тут наступать, ведь перед ним была «Родина», для него означавшая зону негативного материнского комплекса, Царство Матерей, где в его случае царили Обида, Вина и Смерть. А за его спиной расстилались просторы «Отечества», зона Эдипова комплекса, где его ждал подвиг отцеубийства; ждал, но так и не дождался: Фрейд не убил отца, а напротив – оживил его в качестве компонента своей психики, интроецировал его образ в себя и уже от его имени отражал атаки «мира Матерей». Он в данном отношении был как бы «и.о. отца» (примерно как управдом Бунша в известном фильме был «и.о. царя»). Тот интрапсихический контейнер, который мы называем «личным Бессознательным» и который наполняем вытесняемыми из поля сознания или же не допускаемыми к осознаванию желаниями, аффектами, фантазиями и мыслями, Фрейд выстроил по модели отцовского первообраза (имаго, архетипа); тогда как Андерсен для той же цели использовал материнский первообраз.
И это не уникально, это как раз абсолютно нормально в обоих вариантах, условно говоря – «андерсеновском» и «фрейдовском», выстраивания регрессивной матрицы, системно и динамично объединяющей осознаваемые и бессознательные компоненты психики. Необычно тут иное: оба героя данной книги – и Андерсен, и Фрейд – выстроили для себя оригинальные модели контейнирования потенциально патогенных («негативных») вариантов переживания материнского и отцовского комплексов; модели, кардинальным образом отличавшиеся от закрепленных в культуре и навязываемых ею «филогенетических схем развития». Это уже немалое достижение, включающее в себя как глубинный самоанализ, так и творческое выражение его результатов, возможно немногим понятное, но всем доступное для понимания. Особенно, если учесть то обстоятельство, что сделали они этот прорыв к оригинальным формам интеграции в свой опыт неосознаваемых психических содержаний не в рамках симптоматики психического расстройства, не в форме психотического бреда, а в пределах психической нормы (хотя и явным образом расширяя ее границы). Но это достижение становится еще более значительным, если мы учтем, что, трансформируя собственный глубинный травматизм и изначальную психическую уязвленность, обычно приводящую к психопатологии, в нечто более или менее «нормальное» и социализируемое , они сумели сформулировать процедуры использования этого своего достижения, созданного в режиме заботы о себе, также и другими людьми, имеющими подобные же формы глубинной уязвленности и раннего травматизма.
А вот дальше начинаются различия. Фрейд, как частнопрактикующий врач (поначалу – с весьма разнообразной практикой: в диапазоне от детской неврологии до венерических заболеваний) относительно легко трансформировал психоанализ как заботу о себе, как исследовательское и одновременно целебное самоотношение, как внутренний диалог с «подлинным собой», и т.д., в психоаналитическую психотерапию. А вот такие корифеи глубинной психологии, как, скажем, Ханс Кристиан Андерсен, Льюис Кэрролл или Александр Блок, ничем не уступавшие Фрейду в глубине и значимости своих прозрений о природе Бессознательного, а в чем-то его и превосходивших, таких прикладных возможностей не имели, будучи по профессии поэтами, писателями или вообще математиками. Они рассказали о своем опыте соприкосновения с Бессознательным в своем творчестве (наиболее полно и откровенно – в своем сказкотворчестве), а вот прикладное значение их наследия, в том числе – психотерапевтическое, нам приходится сегодня реконструировать на основе истолкования созданных ими символических форм и формирования на основе таких толкований «психоаналитических конструкций», имеющих прикладное значение, в том числе – и в сфере психотерапевтической практики. Еще раз повторю, чтобы уж точно быть понятым правильно теми, кто привык принимать на веру отрицаемые мною тут привычные психотерапевтические мифы: Зигмунд Фрейд подошел к пропасти, ведущей в мир Бессознательного и оберегаемой страшной Зверюгой по имени Сфинкс, не как терапевт, а как страдалец, пытающийся разобраться с тем странным и страшным, что с ним происходило во сне и наяву, пытаясь избавиться от мучительных симптомов: фобий и навязчивостей, психогенных болей и параличей. За прояснением своих проблем он, как и Эдип, обратился к ресурсам храма Аполлона в Дельфах, на фронтоне которого было написано: «Познай самого себя!». И, как ему показалось, познал, противопоставив это знание как оружие силе праматеринских богинь, заперев на замок их Царство и заповедовав себе и своим ученикам даже смотреть в его сторону. А сам, уподобившись Эдипу, начал мучительный путь «псевдоэдипальных» страданий: ложного отцеубийства и неудачного отцовства ; нарочитой слепоты там, где его маскулинный фаллосоцентризм вдруг соприкасался с Царством Матерей; блужданий и поисков пути при поддержке дочери Анны, сыгравшей в этой пьесе роль Антигоны; и финального добровольного ухода из жизни как капитуляции перед Сфинкс и тем темным Царством, куда она изначально зазывала.
Я назвал вполне реальные страдания Фрейда «псевдоэдипальными», чтобы напомнить о том, что он лишь исполнял обязанности интроецированного им отцовского первообраза, но не идентифицировался с отцом, не перестроил свою психику по отцовской матрице. Отцом может стать только герой-отцеубийца, все же прочие варианты маскулинности требуют приставки «псевдо», являясь ложными, компенсаторными или же симптоматическими. Звучит парадоксально, но даже сам Эдип был ложным отцеубийцем, демонстрировавшим как рам именно «псевдоэдипальные» реакции в «эдипальной» ситуации. Ведь он убивает не Отца, т.е. не носителя проекции отцовского первообраза, любимого и ненавидимого одновременно, а какого-то злобного старикашку, не пожелавшего уступить ему дорогу. А Эдипу было трудно уступать дорогу, он был хромым и с трудом ковылял, опираясь на посох. Этим посохом он старикашку и прибил, не испытывая при этом ни вины, ни радости. И женился он не на носительнице проекции материнского первообраза, желанного и отторгаемого одновременно, а просто по расчету: на вдовой фиванской царице, чтобы «через постель» стать царем Фив. Т.е. никакого подвига не было, а соответственно – не было и героизма. А были лишь стенания в порыве запоздалого и бессмысленного раскаяния: ой, да как же это вышло-то! я ведь и не знал, и не догадывался! какой позор! не хочу я этого видеть и не стану! И т.д.
Отыгрывая свой «псевдоэдипов комплекс», идентифицироваться с отцом Фрейд позволял себе лишь в своих снах, а также – в описанных им собственных оговорках и симптоматических действиях (промахах), порожденных выплесками наружу «эдипальных» желаний, подавляемых и удерживаемых в Бессознательном; вспомним хотя бы эпизод из «Психопатологии обыденной жизни», известный как «покушение на старушку». Весьма характерно и то, что причиной резкого и яростного разрыва с Юнгом для основоположника психоанализа стала попытка «наследного принца» убедить Фрейда в том, что он – плохой отец, что его жена и дети страдают и что ему следует пройти у Юнга анализ по этому поводу, вскрыв и проработав патогенность своего отцовского комплекса. А еще более показателен тот факт, что после смерти отца и рождения психоанализа Фрейд телесно отрекся от маскулинности, в возрасте 46 лет полностью отказался от половой жизни, стал абстинентом, рационально объясняя это тем, что седьмая беременность для жены станет смертельной, а любая форма контрацепции для нее, воспитанной в ортодоксальном иудаизме, была неприемлемой.
Тут стоит добавить еще одну метафору, позволяющую нам если не понять до конца, то наглядно представить тот опыт, пути подключения к которому, опробовав его сначала на себе, указали нам Андерсен и Фрейд. Контейнер, наполненный младенческим опытом маленького Ханса Кристиана («маленького Кая»), подобен аквариуму  с замороженными стенками. Протапливая окошечки в которых своими слезами, датский сказочник наделял всё, увиденное через них, волшебными свойствами, превращая окружающий его мир в «сказку своей жизни» и одушевляя, наделяя своими мыслями и чувствами, каждый предмет мира реальности – от штопальной иглы до старого церковного колокола, от куста гречихи, опаленного молнией, до старого дуплистого дуба. Младенческий же опыт маленького Сиги (или – «золотого Сиги», как звала Фрейда его матушка) контейнирован уже в исключительно зеркальную капсулу, монаду, не имеющую окон вовне.
Отсюда вытекают и сила, и слабость, созданного им с опорой на этот ресурс психоанализа. Его сила – в универсальности и простоте интерпретаций; объявив Бессознательное «подлинно реальным психическим» (в отличие от иллюзий, творимых сознанием) и научившись жить и работать, ориентируясь на «экран сновиʹдения» (где всё о тебе и всё про тебя), Фрейд выработал универсальный рецепт эффективности профессиональной работы с проявлениями Бессознательного: превращение собственной психики в рабочий орган. Тут имеется в виду готовность принять и способность понять любые отражения на этом экране любых своих психических реакций и состояний, возникающих в ходе аналитической сессии. А затем сформировать на основе этого понимания целительную (или по крайней мере – провокативную) «психоаналитическую конструкцию», суггестивно внедряемую в психику клиента по каналам трансфера и там контейнируемую. И в итоге (как бы он ни был условен) убедиться в том, что этот имплантированный в глубины психики клиента контейнер, наполненный младенческим и детским опытом аналитика, подменил собою в контексте динамики невроза/психоза переноса те ранние травматические переживания (принципиально недоступные ни аналитику, ни его клиенту, который ведь приходит не свой психоанализ проходить, а получить психотерапевтическую помощь), отголоски которых и породили страдания и проблемы, ставшие поводов для обращения к психоаналитическому психотерапевту.
Это сильная сторона фрейдовского психоанализа. Слабость же его заключена в том, что из этой зеркальной монады (в отличие от ледяного кокона, в котором прячется «маленький Кай») вообще нет окон наружу. Отсюда вытекает важность того багажа («корзины, картины, картонки и маленькой собачонки»), который ты берешь с собой, в этой зеркальной капсуле запираясь. У самого Фрейда он был весьма значимым, включая, кстати, и специально обученных собак породы чау-чау, игравших в последнее десятилетие его психотерапевтической практики особую роль в аналитической процедуре. Тут были и многопрофильное медицинское образование; и многолетний терапевтический опыт; и опыт научных исследований – психофизиологических и нейропсихологических; и многолетняя работа над «новой практической психологией», включая как ее метатеорию, так и ее прикладные практики; и солидный философский багаж (прежде всего – опора на идеи Фейербаха, Шопенгауэра, Брентано, Маха и Тэна); и погруженность в литературную классику (где особое место для Фрейда занимал Гёте); и погруженность в классическую драматургию – от Эсхила до Шекспира; и постоянная подключенность к мифологическому наследию – иудаистскому, древнеегипетскому и античному; и много-многое иное, что могло пригодиться в деле формирования «психоаналитических конструкций» из сиюминутных и взаимодействующих отражений активности своей психики в ее  собственных реакциях. Тут в фрейдовском анализе работал, предложу такую метафору, «принцип Робинзона Крузо»: всё, что может тебе тут понадобиться, должно быть у тебя заранее. Чтобы что-то понять, почувствовать, сделать или сказать, ты должен сначала это вспомнить, должен вытащить это из себя, или, как говаривал Гераклит Эфесский, «из себя выпытать».

А есть ли такой багаж (даже не такой, а гораздо больший, ведь с тех пор говорить о психическом стало необходимо на множестве дополнительных «языков»: языке кино, языке телевидения, языке компьютерной культуры, языке песенных шлягеров, языке сетевых коммуникаций, и пр.) у нынешних обитателей зеркальных психоаналитических капсул? Не факт… А ведь объявить себя психотерапевтом именно психоаналитической ориентации – значит встать в позицию Творца, создающего по своему образу и подобию матрицы для переформатирования душ других людей. Самозванцы, по традиции именуемые «дикими психоаналитиками», тут подобны Незнайке в Солнечном городе… Психоаналитические чудеса за них совершает «волшебная палочка», т.е. сама аналитическая процедура; но чудеса эти странны и непредсказуемы. Как в старой песенке Пугачёвой: «сделать хотел грозу, а получил козу, розовую козу с желтою полосой, вместо хвоста нога, а на ноге рога, я не хотел бы вновь встретиться с той козой». Объяснить такой результат, полученный «волшебником-недоучкой» несложно: как можно вырастить отцовскую грозу в душе другого человека, если ее в тебе нет, если в твоей психике доминирует «коза-мутант», напоминающая Ехидну – воплощение орального упрека к нелюбящей тебя матери? И ты невольно принуждаешь доверившегося тебе человека, вошедшего в контекст психоаналитической процедуры, компонентом которой ты как раз и являешься, проглотить эту «козу», живущую в тебе как его психоаналитике, вырастить ее в себе и подключить к ней свою психодинамику. А аналитику, хочет он этого или нет, придется далее встречаться именно с этой «козой», недоумевая – откуда она взялась. Такова типическая модель практики любого «дикого», т.е. не откалибровавшего свои «рабочие зеркала» в ходе собственного анализа, психоаналитика. Не исключением тут был, кстати говоря и сам Зигмунд Фрейд; в классическом случае Человека-Волка, к материалам которого мы уже неоднократно тут обращались, он упорно и безуспешно подсовывал своему русскому пациенту именно такую «козу», т.е. травматизм собственного наблюдения коитуса родителей. Не желая, по уже понятной нам причине, отзеркаливать и возвращать пациенту от имени его «подлинного Я» образы, переживания и смыслы, реально его мучавшие и требующие переформатирования: образы Смерти, образы Вины, и образ Мертвой Матери. Парадоксально, но факт: последний образ у Сергея Панкеева был представлен именно Козой из русской народной сказки, которая не любит больше ребенка, уходит от него и превращается в Белого Волка.
Мне могут возразить, что, во-первых, психоаналитическая психотерапия – это всего лишь профессия, в которую следует входить и выходить, не замыкаясь при этом в некоей капсуле, не имеющей окон вовне; а во-вторых, что в современном психоанализе появилось множество иных, отвязанных от личности Фрейда и его персонального опыта, персонифицированных моделей аналитической работы с Другим и формирования багажа для такой работы (психоанализ по Кляйн, по Биону, по Кохуту, по Лакану, и т.д.). Там все попроще, да и нормы багажа там поскромнее, так что на Фрейде, как говорится, белый свет клином не сошелся. У меня есть целая книга с ответами на такие вопросы – «Психоанализ психоанализа». А здесь, уже начиная ощущать неловкость от того, что мы так надолго бросили почерневшего от холода «маленького Кая» в его ледяном обиталище, отвечу воображаемым оппонентам лишь несколькими фразами.
Прежде всего хочу подчеркнуть, что это нормально – профессионально входить в психотерапию как в токсичную «рабочую зону», условно говоря – надев маску, и выходить из нее по истечению рабочего времени, разоблачаясь от защит, переставая играть и притворяться, вновь становясь «просто обычным человеком» (написал поначалу – «нормальным человеком», но потом исправил: кто ее видел, это нормальность, да еще при такой работе). Но эта схема профессиональной деятельности неприемлема, когда такую терапию проводит психоаналитик. Когда всё так «хорошо входит и выходит», прямо как в мультике про Винни-Пуха, мы имеем дело «всего лишь» с взаимоналожениями реактивных мыслей и чувств, здесь и сейчас возникающих у терапевта и его клиента в ходе их беседы, а затем пропадающих, оставив след своего контакта (в том случае, если он случился) в душах собеседников. Это немало, это несомненно позитивно, это позволяет мобилизовать для целей терапии ресурсы языка и общения, но к психоанализу всё это никакого отношения не имеет. Как нежное и успокаивающее поглаживание (вариант – стимулирующее похлопывание) не имеет ничего общего с хирургической операцией, да еще и без наркоза.
Напоминаю, что «психоанализ» как термин в переводе означает «расчленение души» (в качестве синонима Фрейд, правда только единожды – в 1926 году, употребил по отношению к своему детищу даже слово «вивисекция»). Русские символисты свои изыскания по поводу природы Бессознательного имели обыкновение называть еще откровеннее – «анатомический театр души». Вот и представьте себе, мой уважаемый Читатель, такой вот «анатомический театр», где живые души (а мертвых душ не бывает, разве что у Гоголя) расчленяются с целью внедрения в их глубины импланта, «психоаналитической конструкции». Вокруг этого импланта начинается и поддерживается аналитиком процесс кристаллизации новой структуры психического, который Фрейд в 1918 году назвал «психосинтезом» и о котором мы тут скоро поговорим.
Поэтому мы и замыкаемся в зеркальной капсуле, не только добиваясь этим универсальности и простоты интерпретаций, производных от нашего сна наяву о своем отношении к происходящему в нашем кабинете (порою это состояние упрощенно называют контртрансфером), но и отзеркаливая, возвращая клиенту его образ, отраженный в нас. С которым, как с «аналитическим третьим» ему предстоит научиться общаться. Это поначалу, а затем – в кого ему предстоит превратиться, пережив трансформацию, производную как бы от отражения в нас его «подлинного Я», а на самом деле – производную от той «психоаналитической конструкции», которую под видом отзеркаливания мы в него внедряем. И которая не просто формируется внутри нашей персональной капсулы-монады, но и является ее клоном. Именно потому такое изменение, такая трансформация, всегда взаимна, а аналитические отношения подобны родительским, где родитель меняет ребенка по своему образу и подобию, а ребенок наделяет родителя правом и возможностью инициировать и поддерживать такие изменения. И потому любого рода выход за пределы аналитической капсулы, любого рода человечность и личностность, проявленные аналитиком (не говоря уже о нарушении границ и этических норм), подрубает на корню саму возможность этого взаимного превращения, называемого Фрейдом колдовством, которое лишь по причине своей длительности теряет вид настоящего чуда.

Что же касается иных персональных моделей формирования профессиональной психоаналитичности, отличных от фрейдовской, то тут вообще нет места для споров, возражений или же оценок. Входим в психоанализ мы всегда через Фрейда, через его жизнь и его смерить, его сны и плоды его бессонницы, его сомнения и его догадки, его комплексы и его симптомы. Мы проглатываем его как зародыш психоанализа, как капсулу с концентратом психоаналитичности, перевариваем ее, выращиваем в себе Фрейда, буквально воскрешаем его как тень из подземного царства мертвых, наполняя ее своей кровью, начиная мыслить и реагировать, как он. А потом прислушиваемся к себе и решаем – комфортно ли нам носить в себе фантом Фрейда? К сожалению, он всегда нам велик по размеру (я знаю только одного человека, Карла Густава Юнга, которому после интроекции в свою психику Фрейда тот оказался маловат), он давит на нас изнутри и неизбежно начинает натирать у нас саднящие внутренние «мозоли», т.е. зоны сопротивления фрейдовскому психоанализу, защитного отторжения его смыслов. И тут есть два пути: либо начать расти над собой, с болью опираясь на эти «мозоли» и выпытывая у своего «внутреннего Фрейда» отгадки тех ребусов, которые он задал нам, по его собственному признанию, своими опубликованными, уничтоженными и до сих пор сокрытыми от нас текстами; либо – выдавить из себя проглоченного, но так и не переваренного Фрейда, а оставшуюся после него пустоту заполнить кем-то другим, более подходящим именно нам по той или иной причине. Подчеркиваю – не более простым или понятным (мне, например, хотя бы частично понять того же Биона, было на порядок сложнее, чем всю фрейдиану), а именно более подходящим, более близким нам по своему изначальному травматизму и способам его эмоциональной, ментальной и деятельной компенсации.